На улице понемногу начиналось движение; я оделся, отворил окно и стал смотреть на мертво спавший город. Нехотя, вяло, медленно поднимался житель: мужик, разумеется, проснулся давно и уже шел на рынок за медленно двигавшимся возом сена, стучал где-то далеко топором, подметал улицу и крестился широким крестом, заслышав удар колокола… Долго и с удовольствием смотрел я на эти молящееся фигуры рабочего народа, появлявшиеся на перекрестках, на тротуарах… Но вот прошел чиновник с красным околышем; вслед за ним продребезжал на извозчике другой, съежившись и, как погибающий, прижавшись к портфелю, который был у него подмышкой. Прошли кучками гимназисты, гимназистки. И точно гром небесный грянул на улице – промчался к губернатору полициймейстер… Иноходец в корню, пристяжная кольцом, и даже не кольцом, а как-то совсем невероятно, точно она хотела откусить у себя хвост. «Пад-ди!» – бас, как из бочки, гудел из груди кучера. Никого почти не было на улице, а при виде этой группы, невольно мелькнула мысль – «раздавит!» В глубине этой группы (то есть вообще всей совокупности лошадей, полициймейстера, кучера и дрожек), казалось, было скрыто (где именно – определить невозможно) нечто разрывное, какой-то динамит, который вот-вот грянет… И сразу, при одном взгляде на нее, на эту группу, исчезли впечатления, простор утра, превратившегося мгновенно в утро губернского города, – утра, за которым потянется скучный, утомительный губернский день… Захотелось ехать как можно скорей…
Тимофей встал и стучал уже в коридоре посудой, шаркал сапожной щеткой. Я попросил его принести чаю и стал понемногу собираться; собрав с полу перечитанные ночью журналы, я связал их веревочкой, но случайно при этом заметил, что забыл их обернуть бумагой, в которую они были завернуты. Бумага эта – какой-то газетный лист – валялась скомканная на полу. «N-ский справочный листок» разглядел я и поднял его. Любопытно было поглядеть на газетку родного города, почитать, что такое пишется в ней. Нумер газеты был старый, месяца четыре тому назад, и очень изорван; тем не менее я все-таки мог узнать, что на такое-то число назначено к продаже за неплатеж бесчисленное количество имений, что на Крещение была оказана архиереем Леонтием проповедь о послушании и повиновении, что умер в уездном городе *** отставной генерал-майор Леонид Леонидович Непоколебимов, в последние дни жизни своей «всецело отдавшийся садоводству, преимущественно разведению рододендронов, что поставило его энергию лицом к лицу с неблагодарною нашею природою»; прочитал о несостоявшемся земском экстренном собрании за неприбытием гласных, о пользе разведения шелковичного червя, о бумаге из конских волос, о масле из дерева, о говядине из бумаги, о мещанине Петрове, по неизвестной причине утонувшем, о другом мещанине Иванове, по неизвестной причине избившем третьего мещанина Кузьмина, о пожаре по неизвестной причине, истребившем 125 домов, на сумму 165 677 рублей с копейками, и т. д. Множество случаев из ежедневной жизни, причина которых никому не была известна, пронеслось передо мною, благодаря листку, и я уже хотел выпустить его из рук, когда в самом верху первой страницы с оторванным углом заметил знакомую фамилию: «…жденная (должно быть, урожденная) Вера Андреевна Калашникова, 21-го года, в отсутствии мужа приняла раствор… отчаяние мужа не знает границ… Погребение на городском кладбище… причина остается неизвестною»… Батюшки! да ведь я знал Калашниковых, я знал, что в их семье (из разоренных) была девочка, Верочка… Уж не она ли?..
В одну минуту я совершенно забыл, что надо ехать, что мне больно оставаться на родине, веющей такими больными воспоминаниями, и почувствовал, напротив, непреодолимую жажду бежать именно туда, в самое гнездо этих болезненных воспоминаний, и узнать там решительно все, что они, несчастные, пережили… Верочка непременно должна быть та самая; ей как раз должно было быть двадцать или двадцать один год… Фамилия ее Калашникова – кто же другая? непременно это она.
– Вот еще прислал! – сказал Тимофей, являясь с новой пачкой книг в то время, как я, ничего не слыша и не понимая, торопливо одевался. – Насилу у Животова отнял – не отдавал…
– Ты не знаешь, не слыхал ли, – перебил я его: – что это за история была у вас – барышня какая-то отравилась?..
– Это зимой никак?
– Да, зимой.
– Ну как не слыхать? это тут вот, у столяра, на нашей улице. Столярова жена…
При слове «Столярова жена» я было подумал: «Нет, это – не она: она была барышня»… Но Тимофей тотчас же разрушил эту надежду.
– Как не знать, весь город говорил… Вышла за столяра, за молодого… сама из благородных…
– Отчего же это? Как это случилось?
– Кто ж ее знает… Нешто это возможно знать?.. Болтали много, не упомнишь всего… Муж-то у ней попался – так неведомо что… Столарь, не столарь – так невесть что… Все мастерство-то отцовское порешил вконец… И неизвестно, где скрывается… Вот тут, в нашей улице, заведение было.
– Тут она и умерла?
– В этом самом месте. Да вон дом-то ихний. – Тимофей показал мне в окно, где именно находился этот дом. – Трактир теперь там будет.
Я посмотрел на дом. Вспомнил маленькую Верочку, какою я знал ее. Представил себе ее смерть… и грустно мне стало глядеть на дом, который отделывали, штукатурили и красили под трактир, как бы закрашивая пролитую здесь кровь… Через неделю, много через две, дом будет отделан заново. В комнатах будут бегать половые с чайниками и чашками, ходить чиновники и купцы; будут стучать биллиардные шары, загудит машина… От Верочки, от всей ее истории, не останется ничего, никакого признака ее несчастия…