На старом пепелище - Страница 17


К оглавлению

17

Поглядев в окно, я увидел, что дом, где умерла Верочка, был совсем выкрашен, смотрел ново, весело, и это опять навело меня на грустные мысли… Думал я об этом страдальческом поколении, припоминал знакомые личности, гадал о будущем.

Стало темнеть; пришли сумерки, а я все скучал и думал о том же… «Не пропадут же эти страдания так, ни за что ни про что, – думал я: – сделают же они что-нибудь»…

– К вам человек пришел! – появляясь в моей комнате, объявил неожиданно Тимофей.

– Какой человек?

– Вот глядите, другой раз приходит…

– Да меня ли спрашивает-то?

– Как же, помилуйте… Нешто я не знаю?..

– Зови…

Дверь растворилась, и в комнате появился молодой купчик в новой чуйке, с припомаженными волосами. Купчик был мне совершенно незнаком.

– Вот они! – пояснил ему Тимофей, указав на меня.

– Очень приятно познакомиться! – произнес купчик. – С господином Камилавкиным имею честь говорить?

– Нет, я не Камилавкин.

Купчик сделал шаг назад и обернулся к Тимофею.

– Ты что же это, любезный? – сказал он ему обиженно.

– Ты это Камилавкину письма-то спрашивал? – накинулся и я на Тимофея.

– Нешто нам можно всех упомнить?.. – оторопело пробормотал Тимофей.

Признаюсь, мы с купцом не пощадили Тимофея… Оба мы накинулись на него: купец с нравоучениями, я – с гневом и ожесточением. «Как? самые важные мне письма, и этот человек не дал себе труда узнать мою фамилию! Бегал и спрашивал писем чорт знает кому». Я припомнил, что за эту беготню я неоднократно давал ему на водку, и теперь мне казалось необыкновенною наглостию с его стороны: брать деньги и обманывать. Тимофей в молчании выслушивал эти монологи наши, но когда они стали к концу понемногу ослабевать, он вдруг вспыхнул и в свою очередь прочитал свой монолог… Вдруг он разразился о том, что за шесть рублей ему не разорваться, что на его руках двадцать нумеров, что всякий требует, что он работает из-за денег, а денег ему не очень-то щедро дают за услуги – всё только требуют; он и за письмами бегай, он и купцу угоди, и фамилии все помни – за что?.. «Слава богу, – закончил он: – авось и у нашего брата есть о чем о своем подумать… У меня вон в деревне…»

И тут он, горячась и волнуясь, стал рассказывать, что такое у него в деревне… Не говоря о том, что деревенская повесть Тимофея, сама по себе, была необыкновенно трогательна и извиняла все его промахи, одна его фраза: «авось и у нашего брата есть о чем подумать о своем», как нельзя лучше завершала все мои сегодняшние размышления. И после того как Тимофей рассказал, что такое у него в деревне, рассказал драму с овцами, с коровами, с пожарами, с родней, которая выгоняет вон родню, я увидел, что у него действительно есть такое «свое», которое ни капельки не вяжется ни с моими размышлениями, ни с интересами купца, который, быть может, очень много потерял, наткнувшись вместо Камилавкина на меня, и прождал этого свидания целый день. Да, у них есть свое!.. Такое «свое», при котором некогда смотреть и замечать Верочкиных несчастий, некогда входить в мои интересы, заботы, огорчения или в убытки обманутого купца… Вся связь между мной, купцом и Тимофеем держится только на копейке, из-за которой Тимофей не пожалеет ног и рук, сбегает, «предоставит», «вычистит», а чтобы помнить все, да еще думать, у кого из нас какая фамилия, – извините. Думать-то Тимофей будет о «своем».

На этом размышлении окончилось мое сокрушение о судьбах отечества и о собственных своих несчастиях. Отправившись на почту тотчас после того, как мне пришлось узнать, что фамилия моя – вовсе не Камилавкин, я нашел кучу писем на мое имя, из которых узнал, что все дела сделались так, как я думал. Теперь мне можно было уехать, но так как и у меня, как и у Тимофея, было тоже о чем подумать о своем, то я и решился остаться в городе еще несколько дней, чтобы от Анны Федоровны узнать еще кое-что из нашего современного горя и радостей.

Примечания 

Впервые напечатано в «Отечественных записках», 1876, № 10.

Рассказ написан в августе – сентябре 1876 года. Успенский описал в нем впечатления от посещения своего родного города Тулы, который он покинул в 1856 году и где снова побывал в 1870 и 1874 годах. По свидетельству дяди писателя Д. Г. Соколова, образ главы калашниковской семьи, фанатического чиновника-администратора, суровый деспотизм которого наложил тяжелую печать на нравственный облик его детей и ближайших потомков, наделен чертами деда писателя Г. Ф. Соколова (Дм. Васин. Глеб Иванович Успенский – журнал «Русское богатство», 1894, VI, стр. 48). Как и в «Разоренье» при изображении птицынского разоренного «гнезда», в настоящем рассказе при описании истории распада и нравственного разложения семьи Калашниковых Успенский воспользовался воспоминаниями о семьях своих родителей и их тульских знакомых (происходивших из той же чиновничьей среды).

Начало рассказа характеризует отношение Успенского к современной ему литературе и формулирует его собственную литературную позицию. «Лучший русский журнал», о котором говорит здесь автор, – это «Современник» 50-х годов. Говоря о печатавшихся здесь романах, в которых был выведен «лучший человек тогдашнего времени», но отсутствовал «мужик» и действие происходило в «помещичьей гостиной», Успенский имеет в виду романы И. С. Тургенева, в частности роман «Рудин», напечатанный в «Современнике» в 1856 году. Успенский высоко ценил Тургенева, но в этом и в других своих высказываниях о нем отмечал либерально-дворянский характер взглядов великого писателя. Если Успенского не удовлетворял герой дворянской литературы 50-х годов, далекий от жизни народа, то не удовлетворяли его и герои произведений таких народнических писателей 60–70-х годов, как А. К. Шеллер-Михайлов, Н. Ф. Бажин, И. В. Федоров-Омулевский. Все эти романисты (группировавшиеся вокруг журнала «Дело») стремились создать образы «новых людей», но при этом они исходили из неправильной народнической теории активных «героев» и пассивной «толпы», ждущей от «героев» подвига; они идеализировали героев своих произведений и изолировали их развитие от окружающей действительности. В противоположность «романистам новых людей» Успенский защищает реалистические традиции революционно-демократической литературы. Он требует, чтобы писатель рисовал не условные «образцы», а исходил из русской общественной жизни со всей ее действительной сложностью, порожденной борьбою старого и нового.

17