– Был на почте?
– Сейчас бегал.
– Ну что же?
– Да ничего нету.
– Да ты бы попросил хорошенько посмотреть!
– Да я уж просил; нет, говорят, ничего нету…
Такой разговор происходил у меня с служителем одной из гостиниц губернского города N, где меня задержало ожидание необходимых писем и бумаг, происходил раз по пяти и более в сутки, а суток этих прошло уже немало: протянулась бесплодно уж целая неделя, и пошла тянуться другая. С каждым разом появления в моем нумере бегавшего на почту Тимофея (он действительно бегал, и даже без шапки) становились всё неприятнее, тяжелее, потому что по всей его фигуре, по невольному движению его рук, готовых при самом входе в комнату растопыриться врозь, выражая неудачу, я уже догадывался, что он принес все то же «нет», «ничего, говорят, не было». Я чувствовал, что в делах моих произошло то, что знатоки условий русской жизни и судеб, которые, благодаря им, испытывает всякий русский «расчет», называют словом «заколодило». Все до сих пор шло как по маслу, было принято во внимание и соображено, кажется, все, что надо для успеха дела, дело пошло – и вдруг от какой-то неведомой вам причины (которая окажется только впоследствии, и окажется всегда чепухою) все стало, замерло – и замерло самым бессмысленным образом, прекратилось вопреки всем смыслам; непременно нужно уведомление, дорог каждый час, каждая минута – и нет уведомления; нужно и должно произойти свидание – свидание, необходимое не столько для меня, сколько для того, кто должен видеться со мной, – и нет этого свидания. Дело, задуманное давным-давно – стоящее и сил и денег, расшатывается, валится, а вместе с тем в душе закипает неистовая злость. Впоследствии, долго спустя, оказывается, что и письмо было послано, да только не туда, куда надо, а совсем в другое место – ошибся писарь адресом; окажется, что и человек, нужный вам, сам спешил к вам на свидание, даже чуть не загнал лошадь, да вдруг встретил хорошего человека (которого сам же называет «скотиной») и заговорился, например, про охоту на зайцев, и заговорился-то как-то нечаянно, даже шубы и шапки не снял, даже валенков не снял – все спешил ехать, да так в дорожном костюме и просидел двое суток за закуской… Я чувствовал, что и в моих делах произошло непременно тоже что-нибудь вроде этого, какая-нибудь нежданная-негаданная чепуха, которая может погубить у меня не только эти две-три недели бесплодного ожидания, а может, год, может, два, – погубить так, ни за что ни про что, просто потому, что там-то забыли «совсем», там-то описались, а там «заговорился» кто-нибудь или «просидел» нечаянно, иной раз просидел все ваше будущее. Я чувствовал, что меня застигла именно эта мертвая минута, когда депеши перевираются и ходят по неделям бог знает где, когда письма идут тоже неведомо куда, когда вообще презрение к своему делу, лежащее едва ли не в корне решительно всех сортов дел, какие только ни делаются на Руси, даже для личного своего благополучия, когда это желание плюнуть на свое дело, убежать от него куда-нибудь подальше вдруг прорвется где-нибудь неряшливостью, небрежностью, забывчивостью и начнет цеплять одну на другую, забывчивость на неряшливость и так до бесконечности, в бесчисленных разнообразнейших комбинациях, покуда, с одной стороны, не заставит вас бросить все, плюнуть, а с другой – покуда все не разъяснится самым простым манером: «И забыл совсем, простите Христа ради… Покупал шапку, вдруг» и т. д., – говорит виновник всей вашей гибели и так искренно целует в знак извинения, что не извинить невозможно, тем более невозможно, что знаешь, что и сам точно так же, как и все, заговаривался о зайце, когда за плечами стояло дело, что и сам «совсем» забывал очень важные вещи… На все негодовать, иной раз уметь (русская жизнь учит) на все (решительно на все) смотреть с самой дурной точки зрения и в то же время все, самое скверное, самое дурное, прощать, бесследно забывать – такова, видно, уже участь вообще русского сердца.
Не скажу однако же, чтобы в ту минуту, о которой идет речь, я ждал чего-нибудь иного, кроме необходимых для меня вестей, или чтобы я был расположен кого-нибудь прощать или извинять за эту содеянную со мною чепуху. Напротив: помимо того, что я еще не знал, где произошла эта чепуха, эта роковая описка, тут где-нибудь подле меня или там, откуда я ждал вестей; помимо настоятельной надобности узнать, что именно и где именно случилось, были и другие обстоятельства, которые с каждым днем увеличивали раздражение нервов именно тем, что заставляли меня даже насильно принуждать себя думать об этой несчастной почте и письмах, которых я ждал, – думать в такие минуты, когда мне этого вовсе бы и не хотелось…
Беда моя была в том, что город, в котором я остановился, был мне город родной, знакомый вдоль и поперек: здесь я провел свое детство, отсюда ушел странствовать по белу свету и не бывал здесь до сей минуты, лет по малой мере пятнадцать. Беда была в том, что в эти пятнадцать лет я натерпелся на белом свете всякой напасти, настрадался, намучился вволю, по горло, и, претерпевая эти страдания «среди добрых людей», я каждую минуту не добром, скажу по совести, поминал мою родину, мои первые, казавшиеся мне счастливыми молодые годы. Тысячи тысяч раз я был бы рад бог знает что дать, чтобы забыть мое детство, мою раннюю юность; сбросить с себя эти вериги, наложенные на мои плечи любовью родины, внушившею мне жажду самого ограниченного счастия, ослабившею во мне силу мысли, силу сердца, ослабившею ради, разумеется, только того, чтобы, будучи силен и тем и другим, я не изорвался, не измучился, не истерзался, а прожил бы не волнуясь, покойно, счастливо, был бы здоров и весел. Ошиблись добрые люди, и благодаря им я измучился в тысячу раз больше, чем измучился бы, если б был мыслью силен и смел, а сердцем лют. Винить в этом некого! Жизнь научила понимать этих измученных, но добрых людей, но зато жизнь эта так меня измучила, благодаря этим же добрым людям, так всего меня изожгла, что забыть эту страшную услугу добрых людей стало потребностью просто-напросто физической. При малейшей вести с родины меня всегда точно обжигало, я чувствовал самую настоящую физическую боль, как бы меня царапали раскаленным железом по телу. Не всякому под силу перенести такую боль, и я боялся думать о прошлом, чтобы не изболеть бесплодно, старался всегда гнать эти тени прошлого, чтобы не пробудить в себе того мучительно негодного для меня хлама, который с такой любовью был нанесен в мою совесть этою исстрадавшеюся, во мне одном сосредоточившею всю силу любви, родиною. За эти ласки я расплатился основательнейшими страданиями и не хотел вспоминать их, так как у меня была уже другая родина, именно – вот эти самые страдания…